Вот уже почти год, собираясь в очередное путешествие — неважно, на два дня или на полгода,— я обязательно беру с собой чашку. Не чашку «вообще», а один, очень конкретный образец, скорее всего, китайской посудной промышленности. Практическая ценность этого предмета невелика, художественные достоинства сомнительны, удобством в использовании похвастаться тоже не получится. Я уж не говорю о том, что посуда вовсе не та вещь, которая с удовольствием переживает постоянные переезды, пусть даже и будучи завернутой в свитер и уложенной поверх всего, чтобы не раздавить ненароком. Но у меня есть причины для столь трепетного отношения к этой чашке. Она напоминает мне о том, что жизнь не то чтобы сложнее, но, безусловно, интереснее наших представлений о ней.
Букашка и другие хорошие люди
Человеческие пути, помноженные на расписание поездов, дают занятные результаты, и в поезде, идущем простым маршрутом «Саратов–Воронеж», оказываются люди из столь разных мест, что и специально не подобрать.
Идеальным местом для старушки с двумя корзинами яблок стала бы какая-нибудь сугубо русская сказка. Что-то вроде расширенной версии «Репки», если бы кому-то вышла охота рассказывать о том, как бабка жила в промежутках от одного чудо-овоща до другого. Но она, как оказалось, всю жизнь прожила в самом центре Баку. «Вот, к подруге еду, двадцать лет не виделись»,— говорила она, улыбаясь нам так тепло, словно мы были не чужими и случайными в ее биографии людьми, а долгожданным подарочным набором внуков, решивших наконец навестить бабулю.
Сероглазый военный последние несколько лет служил в Дагестане, а в Воронеже его ждала дочь. Все это время они видели друг друга только на фотографиях. «Я надеюсь, мы поладим»,— смущенно улыбался он, а мы хором уверяли его, что так и будет! Сложно не поладить с таким славным дядькой.
Третий наш попутчик — молодой врач, перебирающийся из карьерно-безнадежного Узбекистана в тот же перспективный Воронеж. Он везет с собой живой багаж — крохотную застенчивую дворняжку с умными глазами. На саратовском вокзале вдруг выясняется, что Букашке не хватает какой-то квитанции. Пока я держу собаку в руках, ее хозяин мечется по вокзалу, пытаясь уладить недоразумение. В поезд мы втроем влетаем за минуту до отхода. На вопрос, что было бы, если бы квитанцию не удалось выцарапать в отведенное для этого время, попутчик пожимает плечами: остался бы с Букашкой на вокзале, разве не ясно? Мое сердце тает, и весь путь до Воронежа так и лежит теплым комочком. В Самарканде у Букашкиного хозяина остался дом, а в доме — мама. И еще несколько штук разнокалиберных дворняжек, из числа тех, что они вдвоем подбирали на улице, лечили, откармливали, пристраивали, а кого не пристроили, оставляли себе — «где трое, там и четвертого прокормим». Да и пятого, пожалуй, тоже.
Я никогда больше не встречу этих людей. Не узнаю, поладил ли военный со своей дочерью, не попробую бабушкиных яблок, не поглажу Букашку и не узнаю, как дела у ее хозяина. В поезде редко получается завязать отношения, которые будут длиться дольше, чем идет дорога из пункта А в пункт Б. Только и остаются в памяти маленькие картинки — что-то вроде открыток, которые можно коллекционировать, хранить и перебирать под настроение.
* * *
«Девушка, просыпайтесь! Просыпайтесь же!» — какой-то старичок аккуратно трясет меня за плечо. Я сплю на верхней полке плацкартного вагона и собираюсь спать и дальше. Но старик настойчив. «Что случилось?» — падаю вниз. «Смотрите! — он показывает за окно.— Родина-мать!». И я не возмущаюсь, я понимаю, я смотрю. Вместе со мной смотрят и еще несколько растормошенных стариком пассажиров. Поезд словно нарочно замедляет ход, чтобы дать нам как следует разглядеть эту часть истории — это и вправду важно. Следующие несколько часов старик травит не самые приличные и чудовищно бородатые анекдоты.
* * *
Обладательница раскосых глаз четырехлетняя Алия сначала отказывается признавать во мне человека, с которым можно иметь дело. Но после того, как я проявляю недюжинные способности по рисованию кошек и лошадей в условиях трясущегося поезда, перестает стесняться и забирает меня в полное свое владение. Она отлично понимает по-русски, но говорить ей еще сложновато. Поэтому через несколько минут переходит на какой-то изощренный вариант птичьего языка, а когда я начинаю переспрашивать, смотрит на меня взглядом человека, утомленного работой с умственно неполноценным контингентом.
Устав за несколько суток пути (поезд «Нижневартовск–Астрахань» — это очень длинная дорога), ее отец с удовольствием вручает непоседливую Алию моим заботам и только
посмеивается, глядя на мои жалкие попытки найти общий язык с его дочерью. Когда я робко интересуюсь, на каком наречии со мной ведут диалог, он кратко сообщает: «По-кумыкски». Я считаюсь человеком вполне образованным, но до сегодняшнего дня, кажется, и не подозревала о существовании такого языка.
* * *
Крепкий ехидный дальнобойщик из Энгельса, узнав, что я перебираюсь в Москву насовсем, называет меня авантюристкой и клянется, что лучше земли, чем наша с ним общая родина,— не бывает. Ночью он уходит пить водку и играть в карты в соседнее купе и возвращается под крики возмущенных компаньонов: карточные долги надо отдавать и занятые «под отыгрыш» деньги, в общем, тоже. Концерт в вагоне продолжается около часа, пока, наконец, не сходит на нет под дирижирование дальнобойской жены и пришедшей ей на подмогу проводницы.
* * *
— Возьмите, пожалуйста, это домашний,— кто-то из пассажиров приносит моим соседкам остатки своего дорожного пайка — половину пирога, аккуратно завернутую в пакет. Годовалая кроха ничего, конечно, не понимает, а вот ее мать — хрупкая, очень хорошенькая и очень молодая таджичка в длинной юбке и напрочь застиранной полосатой футболке — понимает все даже слишком хорошо. Всю дорогу они обе, и мать и дочь, питались исключительно быстрорастворимым пюре, запивая его лимонадом из тех, что продают по десять рублей за полтора литра, и пирог в таких условиях выглядит весьма соблазнительным даром. Но на лице у девушки проступает такое ослепительное презрение, какое могло бы быть у королевы, которую случайно приняли за нищенку, и через секунду подарок уже летит в мусорный пакет, привязанный под откидным столиком.
* * *
Хрестоматийно грубый и громкоголосый прапорщик требует, чтобы наша маленькая компания пересела куда-нибудь еще. В общих вагонах билет выдается «без места», так что просьба сравнительно легитимна. Тем более, что ее сопровождает убийственный аргумент: «Я призывников везу — вам оно надо?». Не то чтобы всерьез напуганные, но скорее сметенные прапорщицким напором мы подчиняемся и потом всю дорогу до Самары наблюдаем за призывниками — единообразно бритыми и ненатурально тихими пацанами. Молча они едят свой паек и укладываются спать еще до наступления темноты — по два человека на полку. Они похожи на котят, которых отняли от матери и засунули в корзину, чтобы свезти на птичий рынок.
* * *
Двое черноглазых и черноволосых парней, подсевшие в поезд в Минеральных Водах, вежливо здороваются с соседями, но в разговоры не вступают — у них свой язык и свои дела. Раз в несколько часов один из них расстилает на полке простыню, садится на колени лицом к окну и творит намаз. В это время почтительно замирает не только его друг, но и все остальные ближайшие попутчики. Закончив молитву, он каждый раз виновато нам улыбается и садится пить чай, словно процесс поглощения горячей жидкости с сахаром — тоже обязательная часть ритуала.
* * *
Активная красавица Настя, едущая к родителям в Казахстан, за несколько часов успевает заговорить насмерть весь вагон. Но у нее есть отличное качество, смягчающее нечеловеческий энтузиазм: она интересуется другими людьми с такой же искренней радостью, с какой рассказывает о себе. Она — тот самый идеальный пассажир поезда, которому жизненно необходимо подглядывать за соседями и общаться с незнакомцами. Я немного завидую легкости ее бытия и радуюсь тому, что вместо нескольких мрачных чужаков рядом едут улыбчивые люди. Мы болтаем полночи, все утро и расстаемся легко и весело, как, собственно, только и имеет смысл расставаться вообще со всеми, а не только со случайными попутчиками.
Коленька и Божия Матерь
Как ни странно, но та самая чашка, которая кочует со мной из города в город, появилась у меня все-таки не в поезде. Но ведь вокзал — это уже почти поезд. В любом случае начало пути, правда? Обратного хода, во всяком случае, уже не дашь.
Это особенно верно, если ты, понадеявшись на удачу, только что протащился через пол-Москвы, купил последний билет на последний поезд и наконец понял, что можно выдохнуть. Выдыхать предполагается несколько часов, и это наводит на лирические мысли: где бы присесть, что бы съесть и как быть с багажом, если захочется в туалет. Как это часто бывает в нашей человеколюбивой стране, зал ожидания находится где-то очень высоко, а эскалатор отключают в восемь часов вечера, видимо, полагая, что ночью пассажиры путешествуют исключительно налегке.
Возможно, человек, сидящий на вокзальном полу, располагает к общению больше, чем тот, кому удалось с комфортом расположиться в кресле зала ожидания, не знаю. Но очень скоро я обзавожусь новым знакомым. Симпатичное, почти детское еще лицо портят прыщи, волосы давно не стрижены, одежда явно с чужого плеча. Короче, вроде как не самое подходящее знакомство. Но улыбка его светла, а в голосе слышится искреннее желание помочь... и в конце концов, что может случиться на вокзале, где полно людей? И я отвечаю на приветствие и жалуюсь на горькую судьбу человека, обиженного собственным багажом.
Он несет мой чемодан наверх и обещает таскать его за мной куда понадобится, он кормит меня зефиром и обещает посадить на поезд, «чтобы тебя никто не обидел», он выпрашивает у меня плеер «послушать» и становится похож на киношного телохранителя — в одном ухе наушник, вторым тщательно ловит мои слова. Сам, впрочем, говорит намного больше. И мне невыносимо жаль, что я не могу включить диктофон — записать подробно, не забыть ни единого слова.
Коле (хотя все-таки Коленьке) девятнадцать, он отучился несколько лет в семинарии, сейчас живет послушником в монастыре, где-то в Воронежской губернии. Еще он реставратор, «специалист по иконам четырнадцатого, пятнадцатого и двадцатого веков», по его собственному представлению. «Ну и сам иконы пишу». Мое легкое недоверие (когда успел?) разбивается о его обиду — «я правду говорю!». Я прошу у Коленьки прощения, а про себя ругаюсь: какая мне разница, врет он или нет? Здесь я не журналист, которому необходимо докопаться до истины. Я случайный попутчик, а святой долг нашего брата — принимать любые, даже самые странные вещи на веру, больше от нас ничего не требуется.
Иногда Коленька ездит по святым местам. Чаще всего автостопом или вовсе пешком. «Но ты не думай, у меня есть деньги! Я хорошо зарабатываю». На вокзал же Коленьку привело что-то вроде своеобразной службы, на которую он выходит, когда удается добраться до Москвы. Днями он живет в зале ожидания, помогает пассажирам разбираться с причудами местной топографии, носит охранникам сигареты и воду из ближайшего киоска, ну и вообще присматривает за порядком. За это ему даже платят, правда, не очень понятно кто: вряд ли Коленьке есть место в штатном расписании РЖД.
Он смеется, рассказывая забавные истории из своей походно-монастырской жизни. Он плачет, вспоминая о маме, которая умерла шесть лет назад. Снова улыбается, говоря о своей девушке: Коленька хочет стать монахом, и они никогда не смогут быть вместе, но это не мешает им любить друг друга — за сотни километров и без единого шанса.
Кажется, я уже не удивляюсь ни единому его слову. Живет на вокзале в перерывах между паломническими поездками юный и влюбленный послушник-реставратор, ну и хорошо, пусть. Занятная история. Но кто-то хихикает у меня за плечом, и Коленькин рассказ выворачивает на тропинку, от вида которой перехватывает дыхание. Коленьке бывают видения. Ангелы сходят с небес, чтобы поговорить с ним и узнать, как у него дела. А как-то раз он видел Божию Матерь.
— Да? — тут у моего внутреннего скептика сдают нервы, и он подает голос.— И какая же Она?
— Красивая...
Все. Он так произносит это, что весь мой скептицизм со свистом улетает куда-то в сторону вентиляционной трубы. Так нельзя врать, в такое невозможно не поверить. Остается лишь качать головой: чего только не бывает на этом свете. Красивая, надо же...
За полчаса до отхода поезда мы с Коленькой покидаем зал ожидания. Но идем не на перрон, а куда-то вниз, туда, где камеры хранения, туалеты и несколько киосков со
всякой дешевой дрянью. «Я хочу сделать тебе подарок,— объясняет наш поход Коленька,— чтобы ты меня вспоминала». Подарок он выбирает, руководствуясь какими-то своими соображениями, которыми со мной не делится, и в результате я и становлюсь счастливой обладательницей самой ужасной чашки на свете. С одной стороны на ней криво нарисована будка, из которой торчит собачья морда, с другой — высовывается хвост, все вместе это напоминает о фокусах с распиленными женщинами. Ручка у чашки зеленая, окантовка красная, будка выкрашена в желтый цвет, а изрядно обалдевшие от произошедшего с ней казуса собачьи глаза такого ярко-голубого цвета, какого в принципе не бывает. Идеальная вещь, чтобы разбить ее при первом же удобном случае.
А потом Коленька, как и обещал, провожает меня до вагона, желает доброго пути и уходит. Я раскладываю вещи, показываю проводнику билет, краем глаза посматриваю на соседей. Вряд ли кто-то из них сегодня тронет мое сердце — оно занято Коленькой, прыщавым ангелом-хранителем Павелецкого вокзала, совершенно нереальным созданием. К Москве-Товарной мне уже почти кажется, что его и не было, что примерещился мне Коленька, пока я дремала в зале ожидания — не бывает таких людей на белом свете. Но на столике в пестрой чашке остывает чай, и собачья морда косится на меня с легким укором: как же это «не бывает», а я здесь откуда?..
Вот уже почти год я вожу с собой по стране самую ужасную чашку на свете. Вожу, аккуратно заворачивая в свитер и укладывая поверх всего, чтобы не раздавить ненароком, вожу, чтобы помнить: жизнь куда интереснее, чем можно себе представить.